Мёртвая петля Есенина

11.03.2014

«Сергей Александрович Есенин родился 3 октября 1895 года в обыкновенной (вариант — простой; вариант — традиционной) крестьянской семье...»

Так начинается большинство хрестоматийных биографий «вышедшего из народа поэта» Сергея Есенина. Предполагается, будто читатель знает, что такое обыкновенная (вариант — традиционная; вариант — простая) русская крестьянская семья конца XIX — начала XX века.

И ведь действительно знает... Знание это сакрально и не поддержано (обычно) фактами. Что такое простая русская крестьянская семья, не было известно даже самым образованным современникам Есенина, и именно на этом прочном фундаменте незнания строилась и до сих пор строится его

Поэт и книгопродавец

Начнём с того, что отец Есенина, Александр Никитич, был по происхождению действительно крестьянином, но на земле никогда не работал, а работал приказчиком мясной лавки купца Крылова. Он постоянно жил в Москве и дома, в деревне, бывал крайне редко, по большим праздникам. Мать Сергея, Татьяна Фёдоровна (в девичестве Титова), первые три года после рождения первенца жила в деревенском доме мужа. Но потом, не поладив со свекровью, сбежала с сыном к своим родителям. Суровый патриарх семьи Титовых, Фёдор Андреевич Титов, оставил внука у себя, а «беспутную дочь» отправил на заработки в Рязань (почему, кстати, не в Москву, к законному мужу?). Спустя три года она родит в Рязани своего второго, уже внебрачного сына, Александра, и отдаст его на воспитание в крестьянскую семью Разгуляевых. В 1904 году она решает вернуться в семью мужа и забирает Серёжу из дома деда с собой.

В 1920 году Есенин расскажет о своей обиде на мать, которая — на глазах своего тяжело заболевшего сына — шила ему погребальный саван. «Десять лет прошло... кажется, ввек ей этого не забуду! До конца не прощу!»

Мать, шьющая саван на глазах своего больного ребёнка, — это, знаете ли, сильно.

Итак, Сергей растёт, учится, оканчивает начальное училище и, поступив в церковно-приходскую учительскую школу (село Спас-Клепики Рязанского уезда), переезжает из дома в интернат. Здесь он начнёт писать свои первые стихи. Вот образчик его ранней поэзии:

Ты плакала в вечерней тишине,
И слёзы горькие на землю упадали,
И было тяжело и так печально мне,
И всё же мы друг друга не поняли...

9 июля 1912 года он едет с рукописным сборником своих стихов «Больные думы» в Рязань, в редакцию газеты «Рязанский вестник». Но его лирика не находит там понимания. В июле 1912-го, со свидетельством о присвоении ему звания учителя школы грамоты, он уезжает в Москву. Отец устраивает его к себе, в мясную лавку Крылова. Но у Сергея уже другие планы: «Благослови меня, мой друг, на благородный труд. Хочу писать «Пророка», в котором буду клеймить позором слепую, увязшую в пороках толпу...»* (из письма школьному другу Г. Панфилову). Он ссорится с отцом, уходит из мясной лавки, уезжает домой, в Константиново, через месяц снова возвращается в Москву и поступает на работу в типографию Товарищества И.Д. Сытина.

1913 год, из письма Есенина знакомой барышне М. Бальзамовой: «Жизнь — это глупая шутка. Всё в ней пошло и ничтожно. Ничего в ней нет святого, один сплошной и сгущённый хаос разврата... К чему мне жить среди таких мерзавцев, расточать им священные перлы моей нежной души. Я — один, и никого нет на свете, который бы пошёл мне навстречу такой же тоскующей душой... Я убью себя, брошусь из своего окна и разобьюсь вдребезги об эту мёртвую, пёструю и холодную мостовую». Впрочем, насчёт «я один, и никого нет на свете» Сергей немного кривит душой: в типографии Сытина он уже познакомился с корректоршей Анной Изрядновой, которая вскорости станет его первой женой.

Вот как описывает она своего будущего супруга: «Он только что приехал из деревни, но по внешнему виду на деревенского парня похож не был. На нём был коричневый костюм, высокий накрахмаленный воротник и зелёный галстук... Был он очень заносчив, самолюбив, его невзлюбили за это. Настроение было у него угнетённое: он поэт, а никто не хочет этого понять, редакции не принимают в печать».

Итак, Есенин в Москве. Он работает, занимается самообразованием, пишет стихи и... участвует в революционной борьбе: подписывает коллективное письмо сознательных рабочих в поддержку фракции большевиков в Государственной думе». В Московском охранном отделении молодого поэта берут на карандаш.

Из филёрского донесения (5 ноября 1913 года): «В 9 часов 45 мин. вечера вышел из дому с неизвестной барынькой. Дойдя до Валовой ул., постоял мин. 5, расстались. «Набор» («кличка наблюдения» Есенина) вернулся домой, а неизвестная барынька села в трамвай... кличка будет ей «Доска».

Вполне возможно, что Набор в конце концов забросил бы стихи и стал мирным обывателем или профессиональным революционером, но в январе 1914-го в журнале «Мирок» печатают его стихотворение «Берёза» и в том же январе Сытинскую типографию посещает М. Горький. На Есенина Горький производит неизгладимое впечатление: «Когда в 1914 году... сытинские рабочие отнесли Горького из типографии на руках до его автомобиля, Есенин, обсуждая этот случай, зашёл в своих выводах так далеко, что, по его мнению, писатели и поэты выставлялись как самые известные люди в стране...» (Н. Сардановский).

Есенин уходит с работы, много пишет и всё написанное рассылает по редакциям. «Загадочный русский мужик» в большой моде у образованного общества, и Есенин, как ему кажется, понимает, что им надо. Он пишет о сенокосах, цветистых гулянках, рекрутах с гармошками... Но его практически не печатают. Понятно — везде нужны связи. Есенин молод, талантлив и хорош собой. Он решает рискнуть. «Мы шли из Садовников, где помещалась редакция, по Пятницкой... Говорил один Сергей: «Поеду в Петроград, пойду к Блоку. Он меня поймёт» (Н. Ливкин).

8 марта 1915 года, оставив в Москве жену и трёхмесячного сына, Есенин уезжает в Петроград. 9 марта, прямо с вокзала, идёт к А. Блоку и читает ему свои стихи. Блок надписывает ему свою книгу и даёт рекомендательное письмо к поэту С. Городецкому.

«Не помню сейчас, как мы тогда с ним разговор начали... Памятно мне только, что я сижу, а пот с меня прямо градом, а я его платком вытираю. «Что вы? — спрашивает Александр Александрович. — Неужели так жарко?» — «Нет, — отвечаю, — это я так» (записано Вс. Рождественским).

«Ушёл я от Блока ног под собой не чуя. С него да с Сергея Митрофановича Городецкого и началась моя литературная дорога. Так и остался я в Петрограде и не пожалел об этом. И всё с лёгкой блоковской руки!»

Тут, надо сказать, есть один маленький нюанс: поэт Сергей Городецкий не только играл на гуслях и увлекался писанием стихов а-ля рюс, но и являлся активным участником Общества друзей Гафиза, регулярно собиравшегося в «Башне» Вячеслава Иванова. Поэт М. Кузмин так описывает одно из этих собраний: «...Городецкий предложил вина и, притворяясь спящим, заставлял себя будить поцелуями... он встал, я очутился около него, я не помню, отчего он меня обнял, и я его гладил и целовал его пальцы, и он мою руку и в губы, нежно и бегло, как я всего больше люблю...»

Разумеется, Блок не думал ничего такого, посылая 19-летнего амбициозного красавчика Есенина к Городецкому. Блок, по свидетельству многих современников, был человеком исключительной душевной чистоты. Скорее всего, он совсем не интересовался бытовыми привычками и вкусами Городецкого и ничего не знал о них.

Как бы то ни было, Городецкому Есенин пришёлся весьма кстати: «Есенин... пришёл ко мне с запиской от Блока. И я и Блок увлекались тогда деревней. Я, кроме того, и панславизмом... Факт появления Есенина был осуществлением долгожданного чуда, а вместе с Клюевым и Ширяевым... Есенин дал возможность говорить уже о целой группе крестьянских поэтов.

Стихи он принёс завязанными в деревенский платок (!). Начался какой-то праздник песни. Мы целовались, и Сергунька опять читал стихи... Есенин поселился у меня и прожил некоторое время. Записками во все знакомые журналы я облегчил ему хождение по мытарствам...»

Итак, уже фигурирует некий деревенский платок, в котором «Сергунька» носит свои стихи.

15 марта Есенин дебютирует в салоне Мережковских: «Ему 18 лет... Одет ещё в свой «дорожный» костюм: синяя косоворотка, не пиджак — а «спинжак» (!), высокие сапоги... держал себя со скромностью, стихи читал, когда его просили, — охотно, но не много, не навязчиво... Мы их в меру похвалили. Ему как будто эта мера показалась недостаточной. Затаённая мысль о своей «необыкновенности» уже имелась, вероятно: эти, мол, пока не знают, ну да мы им покажем...

Кончилось тем, что «стихотворство» было забыто и молодой рязанец — уже не в столовой, а в дальней комнате, куда мы всем обществом перекочевали, — во весь голос принялся нам распевать «ихние» деревенские частушки.

И надо сказать — это было хорошо. Удивительно шли и распевность, и подчас нелепые, а то и нелепо охальные слова к этому парню в «спинжаке», что стоял перед нами в углу, под целой стеной книг в тёмных переплётах. Книги-то, положим, оставались ему и частушкам — чужими; но частушки, со своей какой-то и безмерной грубой удалью, и орущий их парень в кубовой рубахе решительно сливались в одно» (З. Гиппиус).

Фёдор Сологуб: «Смазливый такой, голубоглазый, смиренный... Потеет от почтительности, сидит на кончике стула — каждую секунду готов вскочить. Подлизывается напропалую: «Ах, Фёдор Кузьмич! Ох, Фёдор Кузьмич!» — и всё это чистейшей воды притворство! Льстит, а про себя думает: «Ублажу старого хрена — пристроит меня в печать». Ну, меня не проведёшь, — я этого рязанского телёнка сразу за ушко да на солнышко. Заставил его признаться и что стихов он моих не читал, и что успел до меня уже к Блоку и Мережковским подлизаться, и насчёт лучины, при которой якобы грамоте обучался, — тоже враньё... Обнаружил под шкуркой настоящую суть: адское самомнение и желание прославиться во что бы то ни стало».

«В Петербурге он пробыл после этого весь апрель. Его стали звать в богатые буржуазные салоны, сынки и дочки стремились показать его родителям и гостям... За ним ухаживали, его любезно угощали на столиках с бронзой и инкрустацией, торжественно усадив посреди гостиной на золочёный стул.

Стоило ему только произнести с упором на «о» — «корова» или «сенокос», чтобы все пришли в шумный восторг. «Повторите, что вы сказали? Ко-ро-ва? Нет, это замечательно! Что за прелесть!» (В.С. Чернявский).

Но в одиночку ломать такую комедию сложно. Нужны единомышленники и соратники, люди, которым можно доверять и на которых можно положиться. Есенин пишет поэту Н. Клюеву, уже давно играющему роль простого мужика в столичных литературных салонах. Клюев откликается сразу же: «Милый братик, почитаю за любовь узнать тебя и говорить с тобой... Мне многое почувствовалось в твоих словах — продолжай их, милый, и прими меня в сердце своё». По поводу «многое почувствовалось» стоит заметить, что и сладчайший Клюев тоже отличался нетрадиционной сексуальной ориентацией.

Между «пейзанами» завязывается переписка. Старший (разница в возрасте — 11 лет) делиться опытом с младшим: «Голубь мой белый... ведь ты знаешь, что мы с тобой козлы в литературном огороде, и только по милости нас терпят в нём... Видишь ли — им не важен дух твой, бессмертный в тебе, а интересно лишь то, что ты, холуй и хам — смердяков, заговорил членораздельно... Целую тебя, кормилец, прямо в усики твои милые».

Книжник и хорошо образованный человек, знавший несколько европейских языков, Н. Клюев работал «поэтом от сохи» где-то примерно с 1904 года. Александр Блок считал его «провозвестником народной культуры» и состоял с ним в личной переписке. Ему, как мужицкому поэту, покровительствовали В. Брюсов и Н. Гумилёв.

В октябре 1915-го Клюев и Есенин встречаются в Петрограде и полтора года практически не расстаются. Клюев селит у себя Серёженьку (набережная Фонтанки, дом 149), и они, в бархатных шароварах и шёлковых косоворотках, начинают вместе гастролировать по салонам.

Именно Клюев, задействовав свои связи, отмазывает Есенина от действующей армии и устраивает «светлого своего братика» медбратом в лазарет, в Царское Село. Здесь на благотворительном концерте в пользу раненых Есенина представляют императрице и великим княжнам. Царствующая особа благосклонно принимает сборник стихов «Радуницы» и даже говорит несколько одобрительных слов...

Карьера Есенина в зените.

Образ сложился, характерность продумана, маска найдена. Кажется, что можно всю оставшуюся жизнь стричь купоны и играть роль...

«В первый раз я его встретил в лаптях и в рубахе с какими-то вышивками крестиками... Зная, с каким удовольствием настоящий, а не декоративный мужик меняет своё одеяние на штиблеты и пиджак, я Есенину не поверил. Он мне показался опереточным, бутафорским. Тем более что он уже писал нравящиеся стихи и, очевидно, рубли на сапоги нашлись бы.

Как человек, уже в своё время относивший и отставивший жёлтую кофту, я деловито осведомился относительно одёжи: «Это что же, для рекламы?»

Есенин отвечал мне голосом таким, каким заговорило бы, должно быть, ожившее лампадное масло. Что-то вроде: «Мы деревенские, мы этого вашего не понимаем... Мы уж как-нибудь... по-нашему... в исконной, посконной...» (В. Маяковский).

И тут происходит Великая Октябрьская социалистическая революция.

Образ «опереточного мужика, златокудрого Леля» практически сразу же становится крайне неактуален. «Пролетариат — вот единственный до конца революционный класс», — объявляет с трибуны Ленин. В революционных салонах «тёмных и отсталых» мужичков явно недолюбливают. То ли дело сознательные рабочие, революционные матросы и героические сотрудники ЧК!

«В первый раз я встретил Есенина в 1918 году в Пролеткульте... Он был одет в шёлковую белую вышитую русскую рубаху и широкие штаны. Костюм сельского пастушка с картины 18-го века... Я узнал, что он живёт тут же, в Пролеткульте, с поэтом Клычковым, в ванной комнате купцов Морозовых, причём один из них спит на кровати, а другой в каком-то шкафу» (Н. Полежаев).

«Есенин несколько раз говорил мне о том, что он хочет пойти в коммунистическую партию и даже написал заявление, которое лежало у меня на столе несколько недель» (Г. Устинов, зав. ред. «Правды»).

«Вращался он тогда в дурном обществе. Преимущественно это были молодые люди, примкнувшие к левым эсерам и большевикам, довольно невежественные, но чувствовавшие решительную готовность к переустройству мира... Люди были широкие. Мало ели, но много пили. Не то пламенно веровали, не то пламенно кощунствовали...» (В. Ходасевич).

Есенин пытается сменить маску, нащупать новый образ. Стать пролетарским поэтом для знаменитого крестьянского самородка уже нереально, да и не хочется, честно говоря. Возникает «имажинизм».

В ночь с 27 на 28 января 1919 года группа имажинистов (Есенин, Мариенгоф, Шершеневич, Кусиков) расписали стены Страстного монастыря своими стихами.

«На тёмно-розовой стене монастыря ярко горели белые крупные буквы:

Вот они толстые ляжки
Этой похабной стены.
Здесь по ночам монашки
Снимают с Христа штаны.

И подпись — Сергей Есенин. Милиционеры уговаривали горожан разойтись и оттесняли их от монашек, которые, намылив мочалки, пытались смыть строки» (М. Ройзман).

19 апреля 1920 года, Харьков. «Толпа гуляющих плотным кольцом окружила нас и стала сначала с удивлением, а потом с интересом, слушать чтеца. Однако когда стихи приняли явно кощунственный характер, в толпе заволновались. Послышались враждебнее выкрики. Когда он (Есенин) резко, подчёркнуто бросил в толпу: «Тело, Христово тело, выплёвываю изо рта!» — раздались негодующие крики. Кто-то завопил: «Бей его, богохульника!» (Л. Повицкий).

«Я позволил себе всё», — говорил он влюблённой в него Г. Бениславской.

1921 год. «Одет он был с тем щегольством, какое было присуще ему в имажинистский период. Широкая, свободно сшитая тёмная блуза, что-то среднее между пиджаком и смокингом. Белая рубашка с галстуком-бабочкой, лакированные туфли» (С. Спасский).

«Он терпеть не мог, когда его называли пастушком Лелем, когда делали из него исключительно крестьянского поэта. Отлично помню его бешенство, с которым он говорил мне в 1921 году о подобной трактовке его. Он хотел быть европейцем... Быт имажинизма нужен был Есенину больше, чем жёлтая кофта молодому Маяковскому. Это был выход из его пастушества, из мужичка, из поддёвки с гармошкой... Этим своим цилиндром, своим озорством, своей ненавистью к деревенским кудрям Есенин поднимал себя над Клюевым и над всеми остальными поэтами деревни. Когда я, не понимая его дружбы с Мариенгофом, спросил его о причине её, он ответил: «Как ты не понимаешь, что мне нужна тень». Но на самом деле в быту он был только тенью денди Мариенгофа, он копировал его и очень легко усвоил... всю несложную премудрость внешнего дендизма» (С. Городецкий).

Но ведь европеец и денди ещё более чужды советской власти, чем крестьянин? Есенин выбрал для себя более близкий и понятный народу образ — хулигана, социально близкого фартового уголовника. Это был не дендизм, а бандитский шик.

Но «всё чаще и чаще, возвращаясь домой из «Стойла», ссылаясь на скуку и усталость, предлагал он завернуть в тот или иной кабачок — выпить и освежиться» (И. Старцев).

Персонаж «Москвы кабацкой» со всем своим хулиганством медленно, но неуклонно начинает превращаться в Шарикова с гармошкой.

Будет, конечно, попытка вырваться, уехать в Европу. Он женится на всемирно известной американской танцовщице Айседоре Дункан. Но она на 18 лет его старше и «Есенин был влюблён столько же в Дункан, сколько в её славу... Женщины не играли в его жизни большой роли» (С. Городецкий).

«С Есениным, Мариенгофом, Шершеневичем и Кусиковым я часто проводил оргийные ночи в особняке Дункан, ставшем штаб-квартирой имажинизма. Снабжение продовольствием и вином шло непосредственно из Кремля...

Помню, как однажды, лёжа на диване рядом с Дункан, Есенин, оторвавшись от её губ, обернулся ко мне и крикнул:

— Осточертела мне эта московская Америка! Смыться бы куда!

И, диким голосом, Мариенгофу:

— Замени ты меня, Толька, Христа ради!

Ни заменить, ни смыться не удалось. Через несколько дней Есенин улетел с Дункан за границу» (Ю. Анненков).

С собой он берёт Кусикова. Айседора оплачивает их счета. Но популярность её уже сходит на нет, она постарела и практически вышла в тираж — гонорары её падают.

«...Я увидел Есенина в Берлине, в квартире А.Н. Толстого... Мне показалось, что в общем он настроен недружелюбно к людям. И было видно, что он человек пьющий. Веки опухли, белки глаз воспалены, кожа на лице и шее — серая, как у человека, который мало бывает на воздухе и плохо спит. А руки его беспокойны и в кистях размотаны, точно у барабанщика... около Есенина Кусиков, весьма развязный молодой человек, показался мне лишним. Он был вооружён гитарой, любимым инструментом парикмахеров, но, кажется, не умел играть на ней... Айседора плясала, предварительно покушав и выпив водки. Пляска изображала как будто борьбу тяжести возраста Дункан с насилием её тела, избалованного славой и любовью... Пожилая, отяжелевшая, с красным, некрасивым лицом, окутанная платьем кирпичного цвета, он кружилась, извивалась в тесной комнате, прижимая ко груди букет измятых, увядших цветов, а на толстом лице её застыла ничего не говорящая улыбка...

Разговаривал Есенин с Дункан жестами, толчками колен и локтей. Когда она плясала, он, сидя за столом, пил вино и краем глаза посматривал на неё, морщился...» (М. Горький).

27 января 1923 года, Нью-Йорк. «Русский поэт-большевик избивает свою жену-американку, знаменитую танцовщицу Дункан».

17 февраля, Париж. «Дебош в отеле «Крийон». Есенину предложено немедленно оставить пределы Франции».

После ряда скандалов Есенин расстаётся с Дункан и возвращается домой, в Россию.

«...Берём извозчика, покупаем пару бутылок вина и направляемся к Зоологическому саду, в студию скульптора Коненкова.

Чтобы ошеломить Коненкова буйством и пьяным видом, Есенин, подходя к садику коненковского дома, заломил кепку, растрепал волосы, взял под мышку бутылки с вином. И шатаясь и еле выговаривая приветствия, с шумом ввалился в переднюю» (И. Грузинов).

Есенин всё ещё продолжает оттачивать свой имидж, хотя это, наверное, уже не нужно. У него и так хронический алкоголизм.

«Лето. Пивная близ памятника Гоголя.

Есенин, обращаясь к начинающему поэту, рассказывает, как Александр Блок учил его писать лирические стихи.

— Иногда важно, чтобы молодому поэту более опытный поэт показал, как нужно писать стихи. Вот меня, например, учил писать лирические стихи Блок, когда я с ним познакомился в Петербурге...» (И. Грузинов).

1925 год, июнь. «...Он стал разговаривать с призраками, бросался на воображаемых врагов, сжимая кулаки и скрежеща зубами... Припадок продолжался около получаса.

Затем, немного успокоившись, стал собирать свои вещи: рыскал по комнатам в поисках чемоданов, подушек и одеял. Откуда-то притащил огромное одеяло, завернулся в него и, волоча одеяло по полу, собирался немедленно покинуть квартиру...» (И. Грузинов).

«Возвращаясь из последней поездки на Кавказ, Есенин в пьяном состоянии оскорбил одно должностное лицо. Оскорблённый подал в суд. Есенин волновался и искал выхода...

— Тебе скоро суд, Сергей, — сказала Екатерина утром протрезвевшему брату.

Есенин заметался как в агонии.

— Выход есть, — продолжала сестра, — ложись в больницу. Больных не судят. А ты, кстати, поправишься» (В. Наседкин).

Есенин ложится в психиатрическую лечебницу, но через 25 дней сбегает оттуда, снова начинает пить, едет в Петербург, останавливается в «Англетере», пишет кровью и дарит своему молодому другу, поэту и сотруднику НКВД В. Эрлиху, стихотворение «До свиданья, друг мой, до свиданья. Милый мой, ты у меня в груди...» и...

Впрочем, дальнейшее хоть и вызывает множество споров, но общеизвестно.

Самая большая загадка в этом деле, по-моему, не кто убил Сергея Есенина и убивали ли его вообще, а почему один из лучших русских национальных поэтов, безумно одарённый человек, сначала сам напяливает на себя маску опереточного русского мужика, а потом, под одобрительный смех современников, влезает в образ богемного гения — пьяницы и мелкого скандалиста.

Есенин всю свою жизнь уважал и ценил Александра Блока.

22 апреля 1915 года Блок, уклоняясь от новой встречи, писал ему: «Дорогой Сергей Александрович. Сейчас очень большая во мне усталость и дела много. Поэтому думаю, что пока не стоит нам с Вами видеться, ничего существенно нового друг другу не скажем. Вам желаю от всей души остаться живым и здоровым. Трудно догадывать вперёд, и мне даже думать о Вашем трудно, такие мы с Вами разные; только всё-таки я думаю, что путь Вам, может быть, предстоит не короткий, и, чтобы с него не сбиться, надо не торопиться, не нервничать. За каждый шаг свой рано или поздно придётся дать ответ, а шагать теперь трудно, в литературе, пожалуй, всего труднее.

Я всё это не для прописи Вам хочу сказать, а от души; сам знаю, как трудно ходить, чтобы ветер не унёс и чтобы болото не затянуло.

Будьте здоровы, жму руку. Александр Блок».

* Письма С.А. Есенина и филёрское донесение цитируются по «Хронике» В. Баранова.

Дмитрий Корель