Олег Кашин о Валентине Распутине

16.03.2015

«Господи, поверь в нас: мы одиноки», — это тридцать лет назад, вторая половина 1984 года, как в финальном титре у Балабанова. После нескольких лет молчания 47-летний Валентин Распутин выпускает сборник рассказов.

Заболевшая дочка просит отца остаться дома, но он куда-то спешит и сердится на дочку, а вышел из дома, думает — зачем, куда я пошел, сидел бы с ней, всем было бы хорошо. В плацкартном вагоне мужик возрастом «то ли под тридцать, то ли за сорок» по имени Герольд плачет, и не поймешь, похмелье у него, или горе какое-то — просто вот такой несчастный мужик, типичный представитель. Мальчик-подросток отправляется с отсидевшим родственником в тайгу за ягодами; родственник знает, но не говорит мальчику, что если ягоды простоят ночь в оцинкованном ведре, они будут ядовиты. Мальчик узнает об этом только утром, когда ягоды придется выбросить, и он злится на родственника, и слышит внутри себя какую-то ужасную, какой он никогда себе не позволял, ругань, и он удивлен, что в нем есть эти слова, он не знает, откуда они в нем взялись.

Ни экшна, ни морали; такие рассказы тогда писали или совсем молодые провинциальные студенты для журнала «Юность», или заслуженные советские классики, которым уже не нужно было ничего по поводу себя доказывать. Распутин — это был второй случай, классик. К концу своего существования старая советская литература уже почти гласно приняла такую странную двойную иерархию, в которой титулованный писательский топ-менеджмент жил какой-то своей загадочной жизнью и никак не конкурировал с нетитулованными мастерами, к которым и само начальство относилось с благоговением и нежностью, признавая талант и не требуя политической верности. Распутин тогда был таким мастером. Официальная иерархия существовала уже как формальность, всем уже было все про всех понятно, и оставалось только ждать перемен, про которые тоже было понятно, что они неизбежны, и к ним нужно было подойти готовыми в том смысле, чтобы в анамнезе было меньше речей про Брежнева, подписей под погромными письмами и стихов про партию, а больше — ну вот таких рассказов про ягоды. Горбачева еще не было, выражение «общечеловеческие ценности» если и было придумано, то было не в ходу, но вот именно что общечеловеческие ценности в советской литературе последних застойных дней по факту оказались тем капиталом, с которым каждому художнику предстояло входить в новую жизнь.

И у Распутина этот капитал был, может быть, самый большой. Автор нескольких повестей, среди которых две главные — про затопленную деревню на Ангаре (старуха белит избу, которую завтра должны снести перед затоплением, а посреди будущего водохранилища стоит большая лиственница, которую никто не может спилить) и про дезертира, бежавшего с фронта к жене в Сибирь за несколько недель до Победы. Советская литература, но такая, которую не стыдно перевести и издать за границей, и которая понравится старой эмигрантской интеллигенции — наверное, к началу восьмидесятых это и был главный критерий.

Сборник рассказов 1984 года, несколько историй буквально ни о чем, производил впечатление какого-то анонса будущего большого высказывания. Это был безусловно предперестроечный сборник, так и должно выглядеть предчувствие перемен — все уныло, все мрачно и непонятно, что делать. Через год большое программное высказывание действительно состоится, повесть «Пожар» про сгорающие леспромхозовские склады и пожилого «законника» Ивана Петровича, который бегает, суетится, спасает, а спасать нечего, потому что дело не в пожаре, а в том, что поселок, куда свезли жителей из разрушенных деревень, в том числе самого Ивана Петровича, никому не нужен, никому не дорог, никому его не жалко и всем на все плевать. Поражает то ли глупость, то ли глухота современных критиков, которые называли автора «Пожара» консерватором — нет, никакого консерватизма там давно не было, было только понятное уже нашему поколению «Господь, жги», потому что ничего не исправить, и ничего здесь никогда уже не будет, перестраивать нечего. Разве это консерватизм?

Перестройку Распутин встретил, будучи готовой, под ключ, совестью нации — минимально советский для советского писателя, озабоченный, как бы пародийно в наших условиях это ни звучало, духовными и нравственными исканиями, человек того типа, который в те годы на вопрос «Верите ли вы в Бога?» обязательно отвечал, что «верит в Бога в человеке». В любой восточноевропейской стране такой писатель стал бы после крушения коммунизма бесспорным национальным классиком.

Но у нас все не так; советская литература рухнула раньше Советского Союза, по всем формальным признакам она еще в 1986-87 годах стала двухпартийной, но это была очень странная двухпартийность, когда каждая партия существует исходя из того, что второй партии нет, ее можно не замечать, игнорировать, жить без нее. Та партия, к которой с началом перестройки присоединился и Распутин, быстро проиграла — круг «Нашего современника» к 1990 году превратился в писательский аналог доронинского МХАТа, в который никто не ходит, никто не пишет рецензий, никто его не замечает. В некрологах, я думаю, многие вспомнят, как в 1989 году на первом Съезде народных депутатов СССР Распутин, процитировав (впервые с кремлевской трибуны!) Столыпина про великие потрясения и великую Россию, сказал, что России стоило бы выйти из СССР, чтобы не делить общую судьбу с остальными республиками и, в том числе, не кормить их (авторы лозунга про «кормить Кавказ» тогда еще ходили в школу). Это помнят многие, но не все помнят, что спустя полтора года, когда очередной съезд Союза писателей РСФСР заседал в Театре Советской армии, потому что другой площадки уже не нашлось, Распутин на этом съезде сказал, что демократы у России украли все, даже имя, имея в виду, что в РСФСР к власти уже пришел Борис Ельцин, и в его России места для Распутина и его товарищей по литературе уже просто не было.

Распутин девяностых — это любимый автор и герой газеты «Завтра», автор довольно чудовищного по исполнению и содержанию цикла рассказов «под Шукшина» со сквозным героем Сеней Поздняковым — этот Сеня ездил пикетировать сионистское «Останкино» в 1992 году и вообще был сугубым красно-коричневым. В начале нулевых будет повесть «Дочь Ивана, мать Ивана», очередная вариация на тему «Ворошиловского стрелка» — у женщины азербайджанец изнасиловал дочку, женщина берет обрез и убивает азербайджанца. Повесть имела какой-то успех, но я сейчас даже затруднюсь его описать, потому что непонятно, какие тут могут быть критерии успеха — премия Шолохова, рецензия в газете «День литературы»? В мире издательства «Вагриус», премии «Букер» и отдела культуры газеты «Сегодня» Распутина не было никогда, и по тем временам это значило, что его нет вообще в русской литературе.

Единственный раз мы виделись в 2001 году в Калининграде, я брал у него интервью, в котором самый интересный для меня вопрос был связан с сюжетом рассказа «Век живи — век люби», когда родители героя уезжают в отпуск в Калининград. Мне было интересно, почем именно в Калининград, а Распутин не помнил, и, видя мое огорчение, он робко предположил, что, наверное, хотел назвать самое дальнее от Иркутска место. К нам в Калининград его привозил какой-то московский патриотический бизнесмен, этот типаж был тогда в новинку, зато когда они расцветут, Распутин будет им нужен — я помню его и защитником Сталина в проекте «Имя Россия», и подписантом самых яростных антимайдановских писем интеллигенции в прошлом году. После двадцати лет забвения Валентин Распутин оказался востребован именно как герой той культуры, которая сегодня ассоциируется с именем министра Мединского. Я уверен, что в эти дни многие выскажутся в том духе, что умер самый главный писатель той части общества, которую в переводе на украинский язык можно назвать ватной.

И это отвратительно, конечно. Никто никого не имеет права исключать ни из писателей, ни из русских. Россия у нас одна, народ один, и у него одна литература, в которой есть все — даже те, кто кому-то не нравится. Сейчас умер выдающийся, один из, может быть, десяти самых-самых, русский писатель второй половины ХХ века. Те двадцать пять лет, которые мы уже прожили без него — это не его вина, а наша. Попытка строить Россию так, чтобы в ней не было места Распутину, неизбежно обернулась Россией, в которой нет места опере «Тангейзер» и фильму «Левиафан». Мы когда-нибудь научимся жить так, чтобы места хватало всем. Жалко, что это будет уже без Распутина.

«Господи, поверь в нас: мы одиноки», — это из рассказа про заболевшую дочку. Дочка погибла в 2006 году в авиакатастрофе.

Олег Кашин