"Ужасный век" Грибоедова. К 220-летию поэта

30.01.2015

«Бояться людей – значит баловать их»

Отечество наше страдает

Под игом твоим, о злодей!

Коль нас деспотизм угнетает,

То свергнем мы трон и царей. («Славянщист» П. Катенин)

«…здесь сидели за чайным столом: бригадный генерал 18-й дивизии Кальм; известный Грибоедов, адъютант Ермолова Воейков (оба привезённые с Кавказа); отставной поручик генерального штаба А. А. Тучков… предводитель дворянства Екатеринославской губернии Алексеев. Поздний чай произошёл оттого, что Воейков и Грибоедов были на допросе в комиссии, находящейся в крепости. Через час мы все были как старые знакомые. Предмет разговора понимается: вопросам, расспросам и взаимно сообщавшимся сведениям не было конца», – описывал грустную зиму 1826-го задержанный по Восстанию на Сенатской – на тот момент полковник – И. Липранди, прототип пушкинского Сильвио из «Выстрела», впоследствии оправданный.

…После того как Грибоедова также арестовали по делу декабристов и привезли с вожделенного Кавказа, из «делового безделья», в промозглый Питер на гауптвахту Главного штаба армии – в плотно заселённой камере «предвариловки» парился далеко уже не новичок в деле общения со следствием.

В тот нелёгкий судьбоносный момент, сидя на нарах Петропавловки, Александр Сергеевич вспоминал ноябрь 17-го, когда не без труда смог отбрехаться от участия в дуэли – естественно по дамской линии: «следствие пылких страстей» – меж смертельно раненым Шереметевым и графом Завадовским, у коего Грибоедов числился в секундантах. (И каковой был сослуживцем Г. по Коллегии иностранных дел.)

Несмотря на то, что о ссоре знал весь честной Петербург – прямых свидетелей по делу не нашлось.

Поминал и «тифлисскую стрельбу» 18-го, перед отправкой в персидскую дипмиссию. Тогда, по прошлогоднему уговору, он не раздумывая стал к барьеру со школьным товарищем корнетом Якубовичем, в будущем декабристом-каторжанином, год назад – секундантом убитого Шереметева. Исход: насквозь замыленное литературоведением и литературоведами ранение в руку навылет. (Хотя, по решению Коллегии, вполне мог умчать на посольскую работу в США, что очевидно явилось бы новой биографией А.С. – на радость филологам.)

В тот раз твёрдая позиция «неучастия» и гробовое молчание подельников позволили ему выйти из передряги абсолютно «сухим» и невиновным. (Ежели серьёзно, – то государь был стопроцентно в курсе всего и, по нижайшей просьбе отца Шереметева, негласно простил всех дуэлянтов.)

Посему чёткая тенденция поведения, проверенная на жизненном опыте, в принципе, неизменно ясна: молчать, отрицать и не сдаваться ни под каким предлогом-соусом. Прекрасно зная друзей-декабристов, – штабс-капитана Бестужева, подпоручика Рылеева, поручика князя Оболенского, князя Одоевского; поэта-архаиста Кюхельбекера, в прошлом первого слушателя «Горя от ума»; подполковника князя Трубецкого, – он категорично отвергал все попытки следствия причислить его к некоему политическому «тайному сообществу» во избежание висельного кронверка.

С 11-ти лет поступивший в Московский университет (по некоторым сведениям в тринадцать), блестящий прогрессивный философ, историк, «знавший наизусть» Шекспира, роскошный славист, юрист, дока в нескольких языках, завзятый театрал, корнет-гусар, кутила (верхом въехавший на бал в Брест-Литовске «во второй этаж») и в конце концов музыкант – он даже написал глубоко личное письмо Николаю I, где «сразу и твёрдо занял позицию оскорблённой невинности» (М. Нечкина): «Государь! Я не знаю за собой никакой вины…»

Признавая близкое знакомство с пятью активнейшими участниками восстания, он непоколебимо шёл не иначе как по лезвию бритвы, обосновывая линию защиты тончайшей актёрской презумпцией, – а артист он был неплохой, – якобы именно русское правительство никогда бы не позволило себе убояться правды, «высказанной в глаза»; мало того, оно само крайне заинтересовано в этой сермяжной бытовой правде: «Суждения мои касались до частных случаев, до злоупотреблений некоторых местных начальств, до вещей весьма известных, о которых всегда в России говорится довольно гласно».

И если вдруг, – со сценической хитринкой продолжал он на допросах, – случись чудо стать перед Всевышним с этим злосчастным «возмущенческим» вопросом, – то гневился бы ещё более откровенно, нежели ругал власть до того. Сводя оправдания к лубочной, примитивной до наивности, но, как ни странно, вполне работающей формуле: «…осуждал, что казалось вредным, и желал для России лучшего».

Иногда, право, перегибая-перебарщивая в непростой игре, заменяя в показаниях явно смелые суждения «насчёт правительства» нейтральными соображениями «о нравах, новостях, литературе»… но не более того. Оставаясь до конца хладнокровным и трезвым – обоснованно давая заведомо ложные показания, отрицая очевидное: путая следствие в датах, деталях, событиях. Что целиком и полностью удалось. Никого не предав, не сдав и не подставив. Одномоментно превосходно осмысливая эпохальную трагедию, разыгрывавшуюся перед глазами. Обаче намного более чем, к примеру, даже Пушкин, – его соплеменник по «Зелёной лампе», – владея секретной информацией о конституционно-монархических настроениях «северян», неутолённой жажде цареубийства «южан», с последующей федерализацией; и республиканских планах К. Ф. Рылеева о том, что «радикальные потребны тут лекарства».

Мало того, знал он и о чрезвычайно, самоубийственно рискованных повстанческих разговорах: дабы во избежание затрат возвести одну большую виселицу – и повесить монарха и великих князей «одного к ногам другого». (Имея возможность сжечь перед арестом какой-либо имеющийся компромат, – отчего бесспорно пострадала историческая наука! – по научению кавказского шефа генерала Ермолова, «старика чудесного», мужчины «гигантского ума». В Москве успев предупредить запиской мать, Настасью Фёдоровну, толстовскую Ахросимову из «Войны и мира», не раз хлопотавшую через «милльон знакомых» за сына-вольнодумца – «окаянного вольтерьянца»; в данном случае посредством родни по сестриной линии, кузена: через «отца-командира» Николая I – князя И. Ф. Паскевича, члена Верховного суда. Что несомненно сыграло решающую роль в освобождении.)

«А выгородился он из этого дела действительно оригинальным и очень замечательным образом, который показывает, как его любили и уважали» (А. Жандр, близкий друг А.С.) Поэтому благородный К. Ф. Рылеев – «странник грустный, одинокий», – «стройной поступью бойцов» идя к петле, был уверен, что сподвижник-Грибоедов абсолютно не тронут властью. И что, слава богу, спасён хоть один человек, «который мог своим талантом прославить Россию-мать».

«…Невзирая на опасность знакомства с гонимыми, он явно и тайно старался быть полезным. Благородство и возвышенность характера обнаружились вполне, когда он дерзнул говорить государю в пользу людей, при одном имени коих бледнел оскорблённый властелин! Грибоедов – один их тех людей, на кого бестрепетно указал бы я, ежели б из урны жребия народов какое-нибудь благодетельное существо выдернуло билет, не увенчанный короною, для начертания необходимых преобразований», – характеризовал А.С. той поры младший из Бестужевых – Пётр, – сосланный после всех разбирательств на Кавказ.

…Окрест дикие места,

Снег пушился под ногами;

Горем скованы уста,

Руки – тяжкими цепями.

С того времени началось внутреннее метафизическое раздвоение поэта, лица «праздной рассеянности», бывшего шалуна-офицера, «счастливого волокиты». Пришли тоска и скорбь, и «мысли ужасные»: «О, мой творец! Едва расцветший век ужели ты безжалостно пресёк?» – навалившись тяжёлым, фатальным бременем «новых итогов».

Он уже далеко не тот додекабрьский увлекающийся, уморительно певший на хорах «Камаринского» в минуты католической службы, «юмористического склада ума», впадающий в крайности молодой повеса, «переменчивый, как капризная весенняя погода»: «…смешалось что-то в сознании. Словно ты не ты, а уже кто-то другой».

В принципе не веря в успех «безнародного» восстания, Г. глубоко и, добавлю, небезнадёжно задумывается над смыслом беспрецедентных декабрьских жертв: «...Каким чёрным волшебством сделались мы чужие между своими… народ единокровный, наш народ разрознен с нами, и навеки! Если бы каким-нибудь случаем сюда занесён был иностранец, который бы не знал русской истории за целое столетие, он конечно бы заключил из резкой противоположности нравов, что у нас господа и крестьяне происходят от двух различных племён, которые не успели ещё перемешаться обычаями и нравами».

С неимоверною силой хлопочет за выдворенных товарищей: Добринского, братьев Бестужевых, Одоевского.

Через «проконсула Иберии» генерала Ермолова, что «силён при дворе, популярен на Кавказе, как никто в России» и у которого от чтения стихов Грибоеда «болели скулы»; через вечно язвительного Ермоловского оппонента, «покорителя вершин Тавра» опять-таки Паскевича: «Помогите, выручите несчастного Александра Одоевского!» – вопиет А.С. за «любимого брата» в письмах генерал-фельдмаршалу. Через царя наконец… (март 1828). Что было, знамо, тщетно.

После чего, не по воле своей, неугомонного и опасного в глазах государя человека, не упокоенного ни повышением, ни бриллиантовым орденом Анны 2-й степени, отправляют в «политическую ссылку» – далеко на Восток, в Иран, «навстречу гибели».

Он молод. Силён! Ему всего тридцать. Но сделано и пережито немало. Учёба, странствия, путешествия, посольская служба. Характер Александра Сергеевича последних лет жизни далеко не прост, пессимистичен, неспокоен: «…я нем как гроб! …горцы, персияне, турки, дела управления, огромная переписка нынешнего моего начальника (И. Паскевича, – авт.) поглощают всё моё внимание… Мученье быть пламенным мечтателем в краю вечных снегов».

Грузия, дипломатическая работа, Турция, Персия, война с Ираном…

Люди, близко знавшие Грибоедова, испытывали к нему довольно-таки двойственные труднообъяснимые чувства, сходные как с неизменным уважением и пламенным интересом, также и с «непонятным и трудно преодолимым раздражением», – замечал биограф В. Кунин.

Мнения звучали противоположные:

«…видел Грибоедова, – читаем запись в дневнике Н. Муравьёва, кстати, секунданта соперника Г. – однокашника Якубовича, «удальца и наездника», «лихой головы», с кем А.С. стрелялся в 18-м году: – Человек весьма умный и начитанный, но он мне показался слишком занят собой».

Или:

«Он был в полном смысле христианином и однажды сказал мне, что ему давно входит в голову мысль явиться в Персию пророком и сделать там совершенное преобразование; я улыбнулся и отвечал: «Бред поэта, любезный друг!» – «Ты смеёшься, – сказал он, – но ты не имеешь понятия о восприимчивости и пламенном воображении азиатцев! Магомет успел, отчего же я не успею?» И тут заговорил он таким вдохновенным языком, что я начинал верить возможности осуществить эту мысль» (С. Бегичев, ближайший приятель Грибоедова).

Или:

«Едва ли он был свободен в своём обращении от некоторого холодного и высокомерного дендизма, который сказывался в спокойном и вызывающем осмеивании собеседника» (С. Андреевский).

И наконец:

«…под суховатой, а часто и желчной сдержанностью, хоронил он глубину чувства, которое не хотело сказываться по пустякам. Зато в достойных случаях проявлял Грибоедов и сильную страсть, и деятельную любовь. Он умел быть и отличным, хоть несколько неуступчивым, дипломатом, и мечтательным музыкантом, и «гражданином кулис», и другом декабристов. Самая история его последней любви и смерти не удалась бы личности заурядной» (В. Ходасевич).

Великолепная, блистательная «политическая» комедия на злобу дня, запрещённая цензурой и широко разнесённая «на клочья» и разошедшаяся в списках, уже создана. Палитра отзывов запечатлена довольно глубоко и ярко: от «мольеровской мизантропии» и «лезгинской» подражательности – до «грома, шума, восхищения», честного приятия драматического поражения патриархом-архаистом Шаховским. И вплоть до пушкинского признания в авторе «Горя от ума» черт «истинно комического гения». К тому же необыкновенным образом обогатившая простую разговорную речь, обратив «мильон в гривенники», испестрив грибоедовскими поговорками-прибаутками перо, филиппику, тирады, слог, – вдобавок «истаскав комедию до пресыщения».

Все капитальные, симптоматичные, точнее, стратегические вопросы заданы...

На некоторые из них представлены вразумительные и тонкие, тончайшие ответы. Давшие мощный толчок следующим поколениям «либералистов»-Чацких, опять и опять признаваемых сумасшедшими властью новых фамусовых, «грабительством богатых».

И впрямь с ума сойдёшь от этих, от одних

От пансионов, школ, лицеев, как бишь их…

Невзирая на публицистическое молчание, видевший главное произведение прожитой жизни и всех «впечатлений бытия» лишь на любительской сцене, внутренне он полон творческих планов.

Так, имелась выстраданная задумка трагедии, отталкивающейся от событий 1812 года, – некое продолжение обличения дворян-«полуевропейцев». С той разницей, что на сцене должен появиться крепостной народ («сам себе преданный, – что бы он мог произвести?!» – с восхищением спрашивал Г.); воочию предстанут обычаи и пристрастия русского крестьянства; возникнут-взрастут национальная гордость и патриотизм.

Где драматург жаждал выйти, вырваться из-за несколько зауженных светских рамок шекспировского тупика «Горя от ума», – что, конечно же, всецело оправдано действием, происходящим в 18 в., – в макрокосм современных вызовов: Наполеон, Аракчеев, Александр I, зачатки декабризма. «…где, укажите нам, отечества отцы». Хотел уменьшить «пустозвонства» и «досужих толков», осторожно ступая в пространство тонких сфер разочарованных, по-гончаровски, «паразитов» – Онегиных, Печориных, «толстых» господ-романтиков: «Грибоедов и в этом отношении принёс мне величайшую пользу: он заставил меня почувствовать, как всё это смешно, как недостойно истинного мужа…» – благодарил Кюхельбекер Грибоедова за умение того показать несостоятельность и нелепую карикатурность модного в 20-х гг. барокко барского байронического скептицизма.

«Далеко от своих смерть близкую обрёл…» – будто заранее предвидел Г. в ранней, не всегда удачной лирике («Эпитафия доктору Кастальди»), собственное трагически-зверское «убийство чернью» в тейеранском (тегеранском) русском посольском доме.

К слову, одним из первых, кто дал высокую посмертную оценку дипломатической, подвижнической деятельности Грибоедова – упомянутый выше знаменитый военачальник Николай Муравьёв-Карский. «Декабрист без декабря», впоследствии неправедно забытый, до конца дней поддерживавший ссыльных «сибирских» и «кавказских» декабристов-отщепенцев: «Грибоедов в Персии был совершенно на своём месте… он заменял нам там единым своим лицом двадцатитысячную армию… не найдётся, может быть, в России человека, столь способного к занятию его места», – отмечал Муравьёв как всегда ответственно и пунктуально. Но не совсем литературно.

Насильственную смерть Грибоедова, равно позднее ужасную гибель Пушкина и Лермонтова, благородный императорский двор воспринял благосклонно.

Народу же, друзьям-литераторам – это было сродни страшному наводнению 24-го года, погребшему под буйными волнами стихии пол-Петербурга. Точно под гнётом парадов, муштры, ботфортов Бенкендорфа, звона кандалов и новой реакции «неронов» гибли только-только зародившиеся счастливые «зарницы» беспримерного русского свободомыслия.

Шесть траурных коней везли

Парадный балдахин;

Сопровождали гроб его

Лавровые венки… (Я. Полонский)

«…несколько грузин сопровождали арбу.

– Откуда вы? – спросил я их.

– Из Тегерана.

– Что вы везёте?

– Грибоеда.

Не думал я встретить уже когда-нибудь нашего Грибоедова! Я расстался с ним в прошлом году в Петербурге пред отъездом его в Персию. Он был печален, и имел странные предчувствия. Я было хотел его успокоить; он мне сказал: «Вы ещё не знаете этих людей: вы увидите, что дело дойдёт до ножей». (Пушкин. «Путешествие в Арзрум»)

«Какой мир! Кем населён! И какая дурацкая его история».

Грибоедов

Игорь Фунт